...

Даниил Злобин, г. Палласовка, 16 л.

Шаг за шагом: история Виктора Чукарина

Шаг за шагом: история Виктора Чукарина

 

— Виктор Иванович, расскажите о том, как провели в последнем лагере, как оказались на той страшной барже?

Чукарин тяжело вздыхает, трет переносицу. Спрашивать об этом — всё равно, что ковырять старую рану.

— Эх.. Хочешь слушать  — слушай , но, ты не представляешь, как это — идти и знать, что каждый шаг может стать последним.

Середина апреля сорок пятого. На фоне слышны глухие взрывы, снег ещё не растаял, а грязь слипается с подошвой. Нас гнали пешим ходом к побережью. Колонна — триста тысяч человек.  Если падаешь — выстрел в затылок. Немцы, грязные и в касках, орали: «Шнелле!». Измученный,  я шёл медленно  и считал шаги. По-спортивному, ритмично. Три шага — вдох, два — выдох. Иначе лёгкие откажут. Это спасло моё исхудавшее тело как скелет, тогда я весил на сорок килограммов, а сил не было даже поднять веки.

— Господи, дай мне сил, — шептал я про себя.

Колонну  привели к порту. Вокруг — колючая проволока, высокий забор, ржавые пулемёты, свет горел переменчиво, во рту стоял комок слюней. Дуло холодным ветром, поясница ныла. Некоторые прижимались друг к другу, кто-то молился и плакал. Стояли евреи, русские — да, впрочем, все. Я глядел на это, как на обыденное. Неизвестно, какие пытки придумают немцы. Надежда с каждой минутой угасала. Я понимал: наверное, это конец.

Прошли сутки. Немцы всё торопились, люди прибывали и кучками смещались в сторону. Подступил конец дня, серые небеса потихоньку темнели, но алый пожар вдалеке не переставал разгораться. Я злился, вида не подавал. Обидно, если убьют — мамуля не поймёт. Жалко было глядеть на мамаш с детьми, на умирающих от сыпного тифа стариков. Всю ночь слышались выстрелы, крики немцев: «Russen, kommen bald — schneller!»*

Утро выдалось туманным и тихим. Ночь была бессонной. С первыми лучами зари людей

стали сгонять на баржу. В спины тыкали штыками — люди торопливо всходили на борт.

Баржа. Трюм. Давка. Вонь. В кромешной тьме люди стояли плечом к плечу. Я упёрся спиной в чей-то бок.

— Здравствуй, — сказал кто-то рядом.

— Здравствуй.

— Как звать?

— А… А меня Виктор.

— Рад познакомиться, а я Ваня.

— Виктор, как попали сюда? — переспросил Ваня.

— Ох, да в концлагере под Полтавой был, потом Бухенвальд… Потом Зандбёстель…

— Вы в Бухенвальде были?

— Да, такое трудно забыть.

— Вань, а как ты думаешь, нас спасут?

— Если верить — может, и правда спасёмся. А без веры — совсем пропадём.

Под выкрики эсэсовцев баржа смерти отчалила.

Я оглядывал ржавые стены: пол из металлических листов, трубки,  одинокую лампочку на проводе. Баржа тихо отплыла и качалась. Её покачивало то влево, то вправо. Одного пленного вырвало у стены, кто‑то бормотал проклиная Бога. Я закрывал глаза и представлял, как делаю «крест» на кольцах. Мышечная память работала — руки сводило от напряжения, но я чувствовал, что пока живу.

Баржа качалась. Толпа сливалась в бледный фон. В груди давило привычное горе — такое, к которому невольно свыкаешься. Люди перешёптывались, бормотали что‑то себе под нос, вели тихие, почти незаметные разговоры

— Боишься? — спросил меня Ваня.

— Нет, я уже столько раз видел смерть, что привык.

— Не переживай, смерть она быстрая, это неизвестность страшна. Погибнем так, погибнем, страхи уйдут, а душа останется, тело сгниёт. Фотки только и останутся…

— Эх… А вот мама моя фотку бережёт, ждет меня. Надеется, что вернусь домой живым.

Жажда и голод терзали невыносимо: во рту всё горело, губы трескались, а в животе то и дело раздавался протяжный вой. Одна девушка торопливо слизывала капли конденсата со стен.  Кто‑то жевал свои волосы — и в этом отчаянном движении было столько бессилия, что становилось ещё страшнее.

Страшно было, но день пролетел незаметно. Изредка доносились глухие стуки сверху. Взрывы удалялись. Молодые парни напевали: «Полюшко-поле», «Халхин-гольскую» и «Марш весёлых ребят». Остальные вяло хлопали. Я смотрел на них и мысленно подпевал. К вечеру уснул стоя. Ночью баржу тихо качало, и о её корпус было слышно, как плескались волны

Утро разбудило чихом.

— Кажись, приболел, Вань. Я вот думаю, что немчура как болезнь — и так, и так косит.

— Хах, ну и не говори.

В небе нарастал гул. В трюме, забитой людьми, кто-то из парней крикнул:

— Ой, всё… Сейчас начнут бомбить!

Вокруг ругались, молились и плакали. Минуту спустя волна ударила в стены — а потом пошла одна за другой. С небес нёсся свист падающих бомб. Гул и взрывы сливались в единый рёв. Баржу качало, за бортом вскипали всплески. А я думал: как странно  — смерть оказалась такой простой . Просто бомбы, летящие с неба

— Слышь, Вань, нас не спасут…

— Да, дружище, да…

И вдруг наступила тишина. Качка утихла, и минуты растягивались в часы. Вскоре сверху донёсся неясный шум. Открылся люк трюма. Сверху показался седой моряк. Он говорил по‑английски и жестом приказывал выходить. Один за другим мы стали выходить навстречу свету — и бледное небо казалось настоящим счастьем. Я слабо улыбался и обнимал тех, кто стоял рядом; сжимали друг друга в объятиях. Люди переглядывались, плакали, опускались на колени и молились: кто на польском, кто на русском, кто на украинском. Одни шептали молитвы, другие просили у Бога прощения. Радость захлёстывала, кружа голову. Нас спасли британские моряки и увезли на берег. Помню порт Любека: местами над развалинами поднимался тонкий дымок. Потом был госпиталь. Медсёстры с ужасом осматривали наши тела — худые, тощие до костей. На обед дали консервированную кашу. Мы тепло поблагодарили медсестёр. Когда немного окрепли, нас повезли дальше. Путь был трудным и долгим: через Европу нас везли в Советский Союз. Боль в глазах вызывали трупы, небрежно лежавшие по полям, выжженные деревни, разрушенные сёла и города —  такая  картина встречалась повсеместно.

Нас, пленных, доставили в Москву. В полуподвальном помещении меня долго допрашивал сотрудник НКВД — небритый, в кожаной куртке, с красной звездой на фуражке. Я знал: достаточно одного слова — и выстрел. Следователь искал, к чему придраться. Переспрашивал  одно и то же, сбивая с толку. Но я держался. Говорил спокойно. Без паники. Без слёз. Просто факты: лагеря, номера, даты. Следователь хмурился, искал зацепку, хотел поймать на противоречии. Он долго сверлил меня глазами. Потом откинулся на стуле, скрипнула половица и  махнул рукой:

— Свободен.

Так судьба пощадила меня в тот раз. Героя отпустили домой.

Поправляя выданную бесплатную рубаху, я гулял по Москве. Пахло гарью и свежестью.

— Эх, Москва, давно не видал здешние улочки.

По улицам столицы шли приезжие с войны: полуногие инвалиды, одноглазые бойцы — жуть страшная. Калеки‑ветераны и молодые гвардейцы с седым локоном. Листовки и рваные плакаты летали в воздухе, дыры в некоторых частях города говорили о себе

В скором времени я наконец смог уехать домой, в свой родной Мариуполь. В родном городе, где покосился забор, где просёлочная дорога ведёт к калитке и родному порогу, во дворе меня встретила мамуля. Не узнала, растерянно спросила:

— Кто вы? Чего вам нужно?

Исхудавший сынок стоял и улыбался. Война позади, как и те лагеря. Шаг ближе к матери — и тихо:

— Это я, мама!

Поседевшая мать вдруг вскрикнула и подбежала:

— Сынок, сыночек!

Страшно родной старушке глядеть на родного измученного сына. Слёзы катились по её щекам, её иссохшие губы коснулись моего лба. Эта ласка после войны дала мне наконец отдышаться

Несмотря на тяжелейшие последствия пребывания в концлагерях, я не сдался. Мой упорный труд вёл меня к спорту через изнуряющие упражнения, перекладину и долгую реабилитацию. При весе в сорок килограммов я не сломался — и смог добиться признания в Союзе. Но, я помнил свое тело до войны  — оно было моим. Начинал с малого: просто повиснуть на турнике, просто сжать кулаки, просто держать спину прямой. Каждый день — миллиметр силы. Когда я впервые после лагерей взялся за кольца, руки дрожали так, что я боялся упасть. Но я не упал. Через семь лет, в Хельсинки, я стоял на пьедестале  — четыре золотых и две серебряных медали. Сорок килограммов тогда, семьдесят сейчас. Каждый грамм набран кровью и потом. Так, преодолев трудности, я добился настоящего признания. А о войне я не люблю говорить: это слишком тяжёлое бремя. Но именно она научила меня побеждать, даже когда кажется, что сил больше нет.

* «Русские, скоро придут — быстрее!»

Даниил Злобин, г. Палласовка, 16 л.

Шаг за шагом: история Виктора Чукарина

 

— Виктор Иванович, расскажите о том, как провели в последнем лагере, как оказались на той страшной барже?

Чукарин тяжело вздыхает, трет переносицу. Спрашивать об этом — всё равно, что ковырять старую рану.

— Эх.. Хочешь слушать  — слушай , но, ты не представляешь, как это — идти и знать, что каждый шаг может стать последним.

Середина апреля сорок пятого. На фоне слышны глухие взрывы, снег ещё не растаял, а грязь слипается с подошвой. Нас гнали пешим ходом к побережью. Колонна — триста тысяч человек.  Если падаешь — выстрел в затылок. Немцы, грязные и в касках, орали: «Шнелле!». Измученный,  я шёл медленно  и считал шаги. По-спортивному, ритмично. Три шага — вдох, два — выдох. Иначе лёгкие откажут. Это спасло моё исхудавшее тело как скелет, тогда я весил на сорок килограммов, а сил не было даже поднять веки.

— Господи, дай мне сил, — шептал я про себя.

Колонну  привели к порту. Вокруг — колючая проволока, высокий забор, ржавые пулемёты, свет горел переменчиво, во рту стоял комок слюней. Дуло холодным ветром, поясница ныла. Некоторые прижимались друг к другу, кто-то молился и плакал. Стояли евреи, русские — да, впрочем, все. Я глядел на это, как на обыденное. Неизвестно, какие пытки придумают немцы. Надежда с каждой минутой угасала. Я понимал: наверное, это конец.

Прошли сутки. Немцы всё торопились, люди прибывали и кучками смещались в сторону. Подступил конец дня, серые небеса потихоньку темнели, но алый пожар вдалеке не переставал разгораться. Я злился, вида не подавал. Обидно, если убьют — мамуля не поймёт. Жалко было глядеть на мамаш с детьми, на умирающих от сыпного тифа стариков. Всю ночь слышались выстрелы, крики немцев: «Russen, kommen bald — schneller!»*

Утро выдалось туманным и тихим. Ночь была бессонной. С первыми лучами зари людей

стали сгонять на баржу. В спины тыкали штыками — люди торопливо всходили на борт.

Баржа. Трюм. Давка. Вонь. В кромешной тьме люди стояли плечом к плечу. Я упёрся спиной в чей-то бок.

— Здравствуй, — сказал кто-то рядом.

— Здравствуй.

— Как звать?

— А… А меня Виктор.

— Рад познакомиться, а я Ваня.

— Виктор, как попали сюда? — переспросил Ваня.

— Ох, да в концлагере под Полтавой был, потом Бухенвальд… Потом Зандбёстель…

— Вы в Бухенвальде были?

— Да, такое трудно забыть.

— Вань, а как ты думаешь, нас спасут?

— Если верить — может, и правда спасёмся. А без веры — совсем пропадём.

Под выкрики эсэсовцев баржа смерти отчалила.

Я оглядывал ржавые стены: пол из металлических листов, трубки,  одинокую лампочку на проводе. Баржа тихо отплыла и качалась. Её покачивало то влево, то вправо. Одного пленного вырвало у стены, кто‑то бормотал проклиная Бога. Я закрывал глаза и представлял, как делаю «крест» на кольцах. Мышечная память работала — руки сводило от напряжения, но я чувствовал, что пока живу.

Баржа качалась. Толпа сливалась в бледный фон. В груди давило привычное горе — такое, к которому невольно свыкаешься. Люди перешёптывались, бормотали что‑то себе под нос, вели тихие, почти незаметные разговоры

— Боишься? — спросил меня Ваня.

— Нет, я уже столько раз видел смерть, что привык.

— Не переживай, смерть она быстрая, это неизвестность страшна. Погибнем так, погибнем, страхи уйдут, а душа останется, тело сгниёт. Фотки только и останутся…

— Эх… А вот мама моя фотку бережёт, ждет меня. Надеется, что вернусь домой живым.

Жажда и голод терзали невыносимо: во рту всё горело, губы трескались, а в животе то и дело раздавался протяжный вой. Одна девушка торопливо слизывала капли конденсата со стен.  Кто‑то жевал свои волосы — и в этом отчаянном движении было столько бессилия, что становилось ещё страшнее.

Страшно было, но день пролетел незаметно. Изредка доносились глухие стуки сверху. Взрывы удалялись. Молодые парни напевали: «Полюшко-поле», «Халхин-гольскую» и «Марш весёлых ребят». Остальные вяло хлопали. Я смотрел на них и мысленно подпевал. К вечеру уснул стоя. Ночью баржу тихо качало, и о её корпус было слышно, как плескались волны

Утро разбудило чихом.

— Кажись, приболел, Вань. Я вот думаю, что немчура как болезнь — и так, и так косит.

— Хах, ну и не говори.

В небе нарастал гул. В трюме, забитой людьми, кто-то из парней крикнул:

— Ой, всё… Сейчас начнут бомбить!

Вокруг ругались, молились и плакали. Минуту спустя волна ударила в стены — а потом пошла одна за другой. С небес нёсся свист падающих бомб. Гул и взрывы сливались в единый рёв. Баржу качало, за бортом вскипали всплески. А я думал: как странно  — смерть оказалась такой простой . Просто бомбы, летящие с неба

— Слышь, Вань, нас не спасут…

— Да, дружище, да…

И вдруг наступила тишина. Качка утихла, и минуты растягивались в часы. Вскоре сверху донёсся неясный шум. Открылся люк трюма. Сверху показался седой моряк. Он говорил по‑английски и жестом приказывал выходить. Один за другим мы стали выходить навстречу свету — и бледное небо казалось настоящим счастьем. Я слабо улыбался и обнимал тех, кто стоял рядом; сжимали друг друга в объятиях. Люди переглядывались, плакали, опускались на колени и молились: кто на польском, кто на русском, кто на украинском. Одни шептали молитвы, другие просили у Бога прощения. Радость захлёстывала, кружа голову. Нас спасли британские моряки и увезли на берег. Помню порт Любека: местами над развалинами поднимался тонкий дымок. Потом был госпиталь. Медсёстры с ужасом осматривали наши тела — худые, тощие до костей. На обед дали консервированную кашу. Мы тепло поблагодарили медсестёр. Когда немного окрепли, нас повезли дальше. Путь был трудным и долгим: через Европу нас везли в Советский Союз. Боль в глазах вызывали трупы, небрежно лежавшие по полям, выжженные деревни, разрушенные сёла и города —  такая  картина встречалась повсеместно.

Нас, пленных, доставили в Москву. В полуподвальном помещении меня долго допрашивал сотрудник НКВД — небритый, в кожаной куртке, с красной звездой на фуражке. Я знал: достаточно одного слова — и выстрел. Следователь искал, к чему придраться. Переспрашивал  одно и то же, сбивая с толку. Но я держался. Говорил спокойно. Без паники. Без слёз. Просто факты: лагеря, номера, даты. Следователь хмурился, искал зацепку, хотел поймать на противоречии. Он долго сверлил меня глазами. Потом откинулся на стуле, скрипнула половица и  махнул рукой:

— Свободен.

Так судьба пощадила меня в тот раз. Героя отпустили домой.

Поправляя выданную бесплатную рубаху, я гулял по Москве. Пахло гарью и свежестью.

— Эх, Москва, давно не видал здешние улочки.

По улицам столицы шли приезжие с войны: полуногие инвалиды, одноглазые бойцы — жуть страшная. Калеки‑ветераны и молодые гвардейцы с седым локоном. Листовки и рваные плакаты летали в воздухе, дыры в некоторых частях города говорили о себе

В скором времени я наконец смог уехать домой, в свой родной Мариуполь. В родном городе, где покосился забор, где просёлочная дорога ведёт к калитке и родному порогу, во дворе меня встретила мамуля. Не узнала, растерянно спросила:

— Кто вы? Чего вам нужно?

Исхудавший сынок стоял и улыбался. Война позади, как и те лагеря. Шаг ближе к матери — и тихо:

— Это я, мама!

Поседевшая мать вдруг вскрикнула и подбежала:

— Сынок, сыночек!

Страшно родной старушке глядеть на родного измученного сына. Слёзы катились по её щекам, её иссохшие губы коснулись моего лба. Эта ласка после войны дала мне наконец отдышаться

Несмотря на тяжелейшие последствия пребывания в концлагерях, я не сдался. Мой упорный труд вёл меня к спорту через изнуряющие упражнения, перекладину и долгую реабилитацию. При весе в сорок килограммов я не сломался — и смог добиться признания в Союзе. Но, я помнил свое тело до войны  — оно было моим. Начинал с малого: просто повиснуть на турнике, просто сжать кулаки, просто держать спину прямой. Каждый день — миллиметр силы. Когда я впервые после лагерей взялся за кольца, руки дрожали так, что я боялся упасть. Но я не упал. Через семь лет, в Хельсинки, я стоял на пьедестале  — четыре золотых и две серебряных медали. Сорок килограммов тогда, семьдесят сейчас. Каждый грамм набран кровью и потом. Так, преодолев трудности, я добился настоящего признания. А о войне я не люблю говорить: это слишком тяжёлое бремя. Но именно она научила меня побеждать, даже когда кажется, что сил больше нет.

* «Русские, скоро придут — быстрее!»